То, что вам придётся услышать, по меньшей мере, ново; и, если вы этого не поймёте, если недопоймёте певца, то что же тут такого!
Тот, кто есть личность, имеет и философию своей личности.
Доверие к жизни исчезло; сама жизнь стала проблемой.
Следовало бы больше уважать стыд, с которым природа спряталась за загадками и пёстрыми неизвестностями. Быть может, истина - женщина, имеющая основания не позволять подсматривать своих оснований?
Двойная боль не так уж невтерпёж, Как просто боль: ну как? ты не рискнёшь?
Бог любит нас, как наш создатель! -"Но Бог, — так вы, — был нами создан!" Тогда ответьте, Бога ради, Какой же, к чёрту, созидатель Не любит то, что сам он создал?
То, что могло бы повредить роду, пожалуй, вымерло уже много тысячелетий назад и принадлежит теперь к невозможным даже для самого Бога вещам.
Человек понемногу стал фантастическим животным, которое в большей степени, чем любое другое животное, тщится оправдать условие существования: человеку должно время от времени казаться, что он знает, почему он существует, его порода не в состоянии преуспевать без периодического доверия к жизни!
Каждый смотрит на себя чужими глазами и продолжает орудовать своими весами.
Сознательность представляет собой последнюю и позднейшую ступень развития органического и, следовательно, также и наиболее недоделанное и немощное в нём.
Прежде, чем какая либо функция образуется и достигнет зрелости, она представляет собою опасность для организма: хорошо, если она на время как следует порабощается! (о сознательности)
Вся наша сознательность покоится на заблуждениях.
Лёгкая добыча кажется гордым натурам чем-то презренным, они испытывают наслаждение лишь при виде не сломленных людей, которые могли бы стать им врагами, и равным образом при виде труднодостижимых сокровищ.
Сострадание есть самое приятное чувство у тех, кто лишён гордости и всяких притязаний на великие завоевания: им лёгкая добыча — а таков и есть каждый страждущий — представляется чем-то восхитительным.
Наша любовь к ближним — разве не есть она стремление к новой собственности?
Яд, от которого гибнет слабая натура, есть для сильного усиление — и он даже не называет его ядом.
Во всё хорошо сказанное верят.
Индивидуумы, эти настоящие вещи-в-себе и для-себя, как известно, больше заботятся о мгновении, чем их антиподы, стадные люди, потому что они считают себя столь же непредвиденными, как и само будущее.
Жить — это значит постоянно отбрасывать от себя то, что хочет умереть; жить это значит быть жестоким и беспощадным ко всему, что становится слабым и старым в нас, и не только в нас... И всё-таки старый Моисей сказал: «Не убий!»
Налгали себе основания, ради которых эти законы должны были существовать, просто чтобы не признаваться себе, что привыкли к их господству и не желают больше ничего другого.
Жизнь — это долгая смерть.
Нынче ненавидят боль в гораздо большей степени, чем прежние люди. Даже саму мысль о боли находят уже едва выносимой и делают отсюда вопрос совести и упрёк всему существованию.
В великодушии есть столько же эгоизма, сколько и в мести, только этот эгоизм другого качества.
Легче справиться со своей нечистой совестью, нежели со своей нечистой репутацией.
Чем тупее глаза — тем шире простирается добро.
Всякий большой шум заставляет нас полагать счастьем тишину и даль.
В хорошем обществе никогда не следует выставлять себя полностью и единственно правым, как этого требует всякая чистая логика.
Хорошую прозу пишут только перед лицом поэзии.
Остережёмся утверждать, что в природе существуют законы. Существуют лишь необходимости: здесь нет никого, кто распоряжается, никого, кто повинуется, никого, кто нарушает.
Мы рассматриваем науку как по возможности точное очеловечивание вещей.
Моральность есть стадный инстинкт в отдельном человеке.
Не есть ли исключительная воля к здоровью предрассудок, трусость и, пожалуй, некое подобие утончённейшего варварства и отсталости?
Жизнь вовсе не аргумент; в числе условий жизни могло бы оказаться и заблуждение.
Мистические объяснения считаются глубокими; истина же в том, что они даже и не поверхностны.
«Сам Бог не может существовать без мудрых людей», — сказал Лютер, и с полным правом; но «Бог ещё менее может существовать без неумных людей» — этого добрый Лютер не сказал.
Если Бог хотел стать предметом любви, то ему следовало бы сперва отречься от должности судьи, вершащего правосудие: судья, и даже милосердный судья, не есть предмет любви.
«Если я люблю тебя, что тебе за дело до этого?» — вполне достаточная критика всего христианства.
Названия народов суть по обыкновению оскорбительные клички.
Лучшее в большой победе то, что она отнимает у победителя страх перед поражением. «Почему бы однажды и не понести поражение? — говорит он себе. — Я теперь достаточно богат для этого».
Когда благодарность многих к одному отбрасывает всякий стыд, возникает слава.
Кто знает себя глубоко, заботится о ясности; кто хотел бы казаться толпе глубоким, заботится о темноте. Ибо толпа считает глубоким всё то, чему она не может видеть дна: она так пуглива и так неохотно лезет в воду!
Всё, что он нынче делает, — честно и заурядно, — и все-таки его мучает совесть. Ибо незаурядное — его задача.
Наиковарнейший способ причинить вред какой-либо вещи — это намеренно защищать её ложными доводами.
Слышат только те вопросы, на которые в состоянии найти ответ.
Смеяться — значит быть злорадным, но с чистой совестью.
Обыкновенно у него нет никаких мыслей, — но в порядке исключения ему приходят в голову дурные мысли.
До того как наступит следствие, верят в другие причины, чем после его наступления.
Наказание имеет целью улучшить того, кто наказывает,— вот последнее убежище для защитников наказания.
О жертве и жертвоприношении жертвенные животные думают иначе, чем зрители: но им никогда не давали и слова вымолвить об этом.
Отцы и сыновья гораздо больше щадят друг друга, чем матери и дочери.
Он из упрямства крепко держится чего-то, что теперь стало для него совершенно ясным, — и это он называет «верностью».
Тугодумы познания полагают, что медлительность свойственна пониманию.
Снится или ничего, или что-то интересное. Нужно учится и бодрствовать так же: или никак, или интересно.
Улучшение изобретает тот, кто способен чувствовать: «это не хорошо».
Всякая привычка делает нашу руку более остроумной, а наше остроумие менее проворным.
Хотя проницательные судьи ведьм и даже сами ведьмы были убеждены в том, что они виновны в колдовстве, вины тем не менее не было. Так обстоит дело со всякой виной.
Ни один победитель не верит в случайность.
Что же такое в конце концов человеческие истины? Это неопровержимые человеческие заблуждения.
Только смерть и гробовая тишина есть общее для всех.
Мне доставляет счастье — видеть, что люди совсем не желают думать о смерти! Я бы охотно добавил что-нибудь к этому, чтобы сделать им мысль о жизни ещё во сто крат достойнее размышления.
Я люблю быть в неведении относительно будущего и не желаю погибнуть от нетерпения и предвкушения обещанных событий.
«На него можно положиться, у него ровный характер» — вот похвала, которая в опасных ситуациях общества значит больше всего. Общество испытывает удовлетворение, обладая надёжным, всегда готовым орудием в добродетели одного, в честолюбии другого, в думах и страстях третьего.
В боли столько же мудрости, сколько и в удовольствии. ... Не будь она такой, она бы давно исчезла бы; то, что от неё страдают, вовсе не является аргументом против неё: такова её сущность.
И любви надо учиться.
К сущности сострадательной аффекции принадлежит то, что она лишает чужое страдание собственно личного характера.
Разве дисциплина научного ума не начинается с того, что не позволяешь себе больше никаких убеждений? А разве ЭТО не есть убеждение?
Наша вера в науку покоится на метафизической вере. Даже мы, познающие нынче, мы, безбожники и антиметафизики, берём наш огонь всё ещё из того пожара, который разожгла тысячелетняя вера.
Чем меньше умеет некто повелевать, тем назойливее влечётся он к тому, кто повелевает, и повелевает строго.
Всюду, где человек приходит к основополагающему убеждению, что им должны повелевать, он становится «верующим».
Что понимает народ под познанием? Ничего иного, кроме того, чтобы свести нечто чужое к чему-то знакомому.
Долговечность на земле есть ценность первого ранга.
Женщины «отдаются роли» даже тогда, когда они — отдаются... Женщина так артистична...
Любовь мужчины продолжается за счёт его более утончённой и более подозрительной жажды обладания... Ему не легко отдаться мысли, что женщине нечего больше ему «отдать».
Учёная книга всегда отражает покалеченную душу: всякое ремесло калечит.
Когда пишут, хотят быть не только понятыми, но и равным образом не понятыми. Возможно, именно это и входило в намерения автора — он не хотел, чтобы его понял «кто-то».
С глубокими проблемами у меня обстоит так же, как с холодной ванной, — мигом туда, мигом оттуда.